Javascript must be enabled in your browser to use this page.
Please enable Javascript under your Tools menu in your browser.
Once javascript is enabled Click here to go back to �нтеллектуальная Кобринщина

1. "Как слово наше отзовется"

2. Последний из серебряного века (творчество Георгия Иванова)

3. Религиозные искания в поэзии Вячеслава Иванова

 

 

"Как слово наше отзовется"

    “Бедные люди” — пример тавтологии,

    Кем это сказано? Может быть мной.

    Г. Иванов

        Стихи Георгия Иванова, приведенные эпиграфом, отвергают право собственности в искусстве. Поэт считал, что всякая мысль должна быть продолжена и усовершенствована. Особенно художественная мысль.

    Итак, в русском языке и в отечественной литературе нередко встречаются ходовые выражения, чему способствуют такие гениальные произведения, как, например, “Горе от ума” Грибоедова и “Евгений Онегин” Пушкина. Но надо, мне кажется, предполагать, что, так сказать, идеальный первоисточник может оказаться где-то в глубине веков. Кто возьмется установить, собственные ли некоторые словесные построения Пушкина или он позаимствовал их у своей няни? А стихотворение Пушкина “В крови горит огонь желаний”? Точно слышится голос библейского времени, а именно “Песни песней” царя Соломона: “Да лобзает меня лобзанием уст твоих”.

    Известная фраза “дым отечества”, если представить ее звучание как бы в первый раз, произведет странное впечатление. Что-что, а отечество дымить не может. Но Тютчев пишет:

“И дым отечества нам сладок и приятен!”

Так поэтически век прошлый говорит,

А в наш — и сам талант все ищет в солнце пятен,

И смрадным дымом он отечество коптит.

        Фразой “отечество коптит” поэт запустил в Тургенева, который покинул отечество и написал произведение “Дым”. Все сходится, но, увы, стоит оглядеться, как почти такую же фразу находим у Грибоедова и ранее у Державина: “Отечества и дым нам сладок и приятен”. Мне кажется, державинская мысль о “дыме” звучит лучше, потому что я ее понимаю как “даже дым... сладок и приятен, если он отечественный”.

    Порой наши поэты заимствуют фразы из зарубежной литературы. Так, например, Аполлон Григорьев в своем стихотворении “Искусство и правда” пишет:   

Я помню, как в испуге диком

Он леденил всего меня

Отчаянья последним криком:

“Коня, полцарства за коня!”

        Речь идет о драматическом актере П. С. Мочалове, изумительная игра которого произвела большое впечатление на поэта. Но Мочалов играл Ричарда III, и, значит, знаменитое восклицание: “Коня, полцарства за коня!” — принадлежит не Григорьеву, а Шекспиру.

    В русской литературе масса примеров, так сказать, взаимного заимствования для пользы дела. Всем известна фраза Грибоедова:

Что за комиссия, Создатель,

Быть взрослой дочери отцом!

Тургенев оценил мысль Грибоедова и написал:

Что за комиссия, Создатель,

Быть братом выросшей сестры!

        Люди старшего поколения помнят романс Аренского, в котором звучали слова “Как хороши, как свежи были розы”. Конечно, сразу же приходят на ум северянинские “Классические розы”:

В те времена, когда родились грезы

В сердцах людей прозрачны и ясны,

Как хороши, как свежи были розы

Моей любви и славы и весны!

        Наверное, стоит в связи с этим вспомнить еще одни розы. Иван Петрович Мят лев в журнале “Современник” опубликовал их еще в 1843 году:

Как хороши, как свежи были розы

В моем саду! Как взор полыцали мой!

Как я молил весенние морозы

Не трогать их холодною рукой...

        Приведу также еще две строки их стихотворения Мятлева, чтобы окончательно убедиться в том, что Северянин это стихотворение читал:

И где ж она? В погосте белый камень,

На камне — роз моих завянувший венок.

        Как видим, розы кочуют от одного автора к другому, но свежести своей не потеряли.

    Особенно часты заимствования, когда обыгрывается тема памятника. Вспомним Пушкина:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа...

        Тут же возникают державинские строки:

Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный;

Металлов тверже он и выше пирамид...

        Но есть и еще стариннее. Ломоносов заявляет:

Я знак бессмертия себе воздвигнул

Превыше пирамид и крепче меди...

        Эстафета в культуре помогает воздвигнуть один общий памятник, но живой русской поэзии, которая, в отличие от памятника, “построенного в боях социализма”, действительно переживет века.

 

 

Последний из серебряного века (творчество Георгия Иванова)

    Да, как ни грустно и ни

    странно — я последний

    из петербургских поэтов,

    еще продолжающий гулять

     по этой становящейся

    все более и более неуютной

     и негостеприимной земле.

    Г. Иванов

        Чудный серебряный век русской поэзии не вписался в “терновый венец революций”. Он исчез, как свет лета исчезает в предзимней сумрачности. Его героев разметало по всему свету. У них еще была прекрасная и трагическая судьба, но их серебряному веку уже была написана эпитафия, и написал ее последний поэт серебряного века Георгий Иванов:

Овеянный тускнеющею славой,

В кольце святош, кретинов и пройдох

Не изнемог в бою Орел Двуглавый,

А. жутко, унизительно издох.

        По использованию поэтических средств для оценки тех или иных событий, как видит читатель, Г. Иванов силой и резкостью отличался от многих своих товарищей — символистов. Он, пожалуй, как вспоминают о нем мемуаристы эмиграции, был самым задиристым спорщиком, оспаривая все, что касалось поэзии, часто в язвительной форме. Славу такого задиры поэт приобрел еще на берегах Невы, в акмеистской среде, где его прозвали “Общественным мнением”. За это свойство его высоко ценили Н. Гумилев и А. Блок. Проницательный А. Блок писал: “Когда я принимаюсь за чтение стихов Г. Иванова, я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами, с умом и вкусом, с большой культурной смекалкой, я бы сказал, с тактом; никакой пошлости, ничего вульгарного”.

    Лишь попробовав все и отчаявшись в своих возможностях, умирая, Георгий Иванов раскрывает свою душу полностью и неожиданно понимает:

И полною грудью поется,

Когда уже не о чем петь.

    Я люблю в его поэзии эти откровения и смелость чувств. Он решительно отвергает не нужное, на его взгляд, не только в себе, но и в искусстве. Например, он отвергает право собственности в искусстве. Он считает, что любая мысль, в том числе поэтическая, должна развиваться:

Вот вылезаю, как зверь из берлоги, я

В холод Парижа, сутулый, больной...

“Бедные люди” — пример тавтологии,

Кем это сказано? Может быть, мной.

        Пять последних лет своей жизни поэт публиковал свою лирику на страницах нью-йоркского “Нового журнала” под рубрикой “Дневник”. Этот цикл интересен не только своей мистикой в стихах, но и теми событиями, которые связаны с ним. Хотя, я знаю, что биографии больших художников сплошь пестрят таинственными совпадениями.

    Поэт много рассуждал в стихах о жизни и смерти. Он утверждал, что родиться поэтом не трудно, но, чем глубже он пишет о бессмертии, тем грустнее его чисто человеческий удел. Я считаю, что на такое мировоззрение поэта повлияла эмиграция.

    Об этом он с сарказмом пишет:

Художников развязная мазня,

Поэтов выспренняя болтовня...

Гляжу на это рабское старанье,

Испытывая жалость и тоску:

Насколько лучше — блеянье баранье,

Мычанье, кваканье, кукареку.

        У всех поэтов, насколько мне известно, такой мотив возникает: они начинают понимать, что не могут перепеть природу, замыкаются на себе. Сам Георгий Иванов призывал себя много раз отказаться от поэзии, но так и не сделал этого до последнего часа жизни. Более того, его собственное “кукареку” в этом мире было восхитительным. Он, пожалуй, лучше всех поэтов серебряного века отразил вечные полярные символы жизни, звездное сияние и нищету человеческой жизни. Все это соседствует в его стихах в грустной гармонии:  

И небо. Красно меж ветвей,

А по краям жемчужно...

Свистит в сирени соловей,

Ползет по травке муравей —

Кому-то это нужно.

Пожалуй, нужно даже то,

Что я вдыхаю воздух,

Что старое мое пальто

Закатом слева залито,

А справа тонет в звездах.

        В этом волшебном пальто в бликах заката и сверкании звезд уходящий в вечность поэт Григорий Иванов и запомнился мне навсегда.

 

 

Религиозные искания в поэзии Вячеслава Иванова

Свечу, кричу на бездорожьи;

А вкруг немеет, зов глуша,

Не по-людски и не по-божьи

Уединенная душа.

Вяч. Иванов

    Поэзия символистов искала выхода в неземной воле. Известно, что поэты-символисты пытались представить себя некими жрецами, вступали в различные мистические общества. Зачисляли себя в ряды кто масонов, кто штейнеровцев, кто мартинистов. Вячеслав Иванов принадлежал, как известно, к одному из таких тайных обществ. Он вернулся из Италии, насыщенный образами древних мифов. От этого корня прямая дорога вела его в католическое средневековье, к Возрождению, к романтизму посленаполеоновской Европы. Вяч. Иванов поклоняется чуть ли не всем богам средиземноморских культур и находит в них отклик своим раздумьям. Он поклоняется Озирису и Вакху, знает наизусть тамплиера Данте и розенкрейцера Гете. В своих культовых увлечениях он ненасытен. Стихи его в это время переполнены мифическими образами.

    Вячеслав Иванов искренне верил, что сама поэзия является тоже своего рода миссией, призванной для той же божественной цели, что и пришествие божества в мир людей.

    Внутренний мир поэта, мне кажется, можно определить как духовно-исповедальный. Религиозные исповедания в стихах для него много значили:

Земных обетов и законов

Дерзните преступить порог, —

И в муке нег, и в пире стонов,

Воскреснет исступленный Бог!..

    Молодежи поэт был не очень понятен. Молодежь в вопросах веры, в отличие от Вяч. Иванова, стояла на твердых христианских позициях. Он же, по-моему, готов был поклоняться всем богам, подчинить свою волю всем горним силам, лишь бы они увлекли его в высший мир:

Вдаль влекомый волей сокровенной,

Пришлецы неведомой земли,

Мы тоскуем по дали забвенной,

По несбывшейся дали.

Душу память смутная тревожит,

В смутном сне надеется она;

И забыть богов своих не может, —

И воззвать их не сильна!..

    Поэт признает, что он не может выбросить из сердца, в данном случае, античных богов, хотя воскресить их не может. Наверное, вся мифотворческая поэзия Вяч. Иванова и была по сути попыткой воскрешения античных образов. Поэт не был христианином, но всю жизнь томился жаждой христианства, как многие интеллигенты того времени.

    Сергей Маковский в своих мемуарах вспоминал: “Запомнился мне разговор на религиозную тему, происходивший в 1909 году, втроем с Вячеславом Ивановым и Иннокентием Ан-ненским (неверующим, никакой мистики не признающим)”. Цитата Маковского длинная, и я своими словами передам ее суть: в разговоре выяснилось, что Иванов верит в Христа, но лишь в пределах Солнечной системы. Но он верит и в богов Олимпа, и в духов земли, и во все магии. Это подтверждает мое предположение, что Иванов ощущал себя человеком мира. Предполагаю, что ему была знакома философия Ницше, где появляется “богочеловек”.

    Любопытно, что этот поэт и свою жену пытался в своей поэзии обоготворить. Он ее в буквальном смысле слова прославлял, как богиню. С точки зрения христианства это, конечно, недопустимо, но поэт непредсказуем.

    Вот сонет “Любовь”, где он вновь говорит с женой, но уже как с частью собственного единства:

Мы двух теней скорбящая чета

Над мрамором божественного гроба,

Где древняя почиет Красота.

Единых тайн двугласные уста,

Себе самим мы — Сфинкс единый оба.

Мы — две руки единого креста.

    Поэт, мне кажется, совершенно уверен, что его лира может только к чему-то стремиться, только восторгаться и даже нечаянно не может оскорбить божественного начала. Поэтому меня, как читателя, не смущают такие его художественные несоизмеримости, как “Над мрамором божественного гроба...”, “Мы — две руки единого креста”. Все не так, но все у поэта как бы оправдано какой-то сверхгармонией. Разумеется, в тайны посвященный маг мыслит не по-людски и не по-божьи. Вот, я думаю, и Вяч. Иванов занимает какое-то среднее пространство между Богом и людьми, между человеческим ничтожеством и божественной силой. Он из тех, кого Евангелие называет “волхвователями и обаятелями”.

    В поздних стихотворениях поэт вспоминает свои дерзкие воззрения на божественное начало:

Не первою ль из всех моих личин

Был Люцифер? Не я ль в нем не поверил,

Что жив Отец, — сказав: “аз есть един”?

Денница ли свой дольный лик уверил,

Что Бога нет, и есть лишь человек?..

    Наверное, так надо понимать и восклицание поэта в стихотворении “Зодчий”:

Я башню безумную зижду

Высоко над мороком жизни...

    Но в более поздних стихах Вяч. Иванова христианское самосознание все же берет верх. Демонические дерзания начинают мучить его совесть.

    В стихотворении “Прозрачность” звучит раскаянием обращение к “демону”:

Мой демон! Ныне ль я отрину?

Мой страж, я пал, тобой покинут!

Мой страж, меня ты не стерег, —

И враг пришел и превозмог...

Интересна в этом плане концовка этого стихотворения:

Так торжествует, сбросив цепи,

Беглец, достигший вольной степи!

Но ждет его звенящих ног

Застенка злейшего порог.

    В конце концов творческий рост поэта приводит его к настоящему христианству без всяких оговорок о солнечных системах. Это христианство ортодоксальное. В последние годы жизни мифические образы поэт использовал лишь как метафоры и не более того. Он горько признается:

...я слышал с неба зов:

“Покинь, служитель, храм украшенный бесов”.

И я бежал, и ем в предгорьях Фиваиды

Молчанья дикий мед и жесткие акриды.

    Утратив веру в своих несостоявшихся богов и богинь, Вяч. Иванов обрек себя на молчание. Античные божества более не возникают в его стихах.

    Но религиозные искания Вяч. Иванова в поэзии привели его к самому главному и необходимому его душе. Это ощущение России как центра мироздания:

Как осенью ненастной тлеет

Святая озимь, тайно дух

Над черною могилой реет,

И только душ тончайший слух

Несотворенный трепет ловит

Средь косных глыб, — так Русь моя

Немотной смерти прекословит

Глухим зачатьем бытия.

    Смерть настигла поэта в Риме. Прах его там, но душа — у нас в России.